Что делать? Рахметов - «особенный человек» своего времени.

11 июля 1856 г. в номере одной из больших петербургских гостиниц находят записку, оставленную странным постояльцем. В записке сказано, что о её авторе вскоре услышат на Литейном мосту и что подозрений ни на кого иметь не должно. Обстоятельства выясняются очень скоро: ночью на Литейном мосту стреляется какой-то человек. Из воды вылавливают его простреленную фуражку.

В то же самое утро на даче на Каменном острове сидит и шьёт молодая дама, напевая бойкую и смелую французскую песенку о рабочих людях, которых освободит знание. Зовут её Вера Павловна. Служанка приносит ей письмо, прочитав которое Вера Павловна рыдает, закрыв лицо руками. Вошедший молодой человек пытается её успокоить, но Вера Павловна безутешна. Она отталкивает молодого человека со словами: «Ты в крови! На тебе его кровь! Ты не виноват - я одна...» В письме, полученном Верой Павловной, говорится о том, что пишущий его сходит со сцены, потому что слишком любит «вас обоих»...

Трагической развязке предшествует история жизни Веры Павловны. Детство её прошло в Петербурге, в многоэтажном доме на Гороховой, между Садовой и Семёновским мостом. Отец её, Павел Константинович Розальский - управляющий домом, мать даёт деньги под залог. Единственная забота матери, Марьи Алексеевны, по отношению к Верочке: поскорее выдать её замуж за богатого. Недалёкая и злая женщина делает для этого все возможное: приглашает к дочери учителя музыки, наряжает её и даже водит в театр. Вскоре красивую смуглую девушку замечает хозяйский сын, офицер Сторешников, и тут же решает соблазнить её. Надеясь заставить Сторешникова жениться, Марья Алексеевна требует, чтобы дочь была к нему благосклонна, Верочка же всячески отказывается от этого, понимая истинные намерения ловеласа. Ей удаётся кое-как обманывать мать, делая вид, что она заманивает ухажёра, но долго это продолжаться не может. Положение Верочки в доме становится совершенно невыносимым. Разрешается же оно неожиданным образом.

К Верочкиному брату Феде приглашён учитель, студент-медик выпускного курса Дмитрий Сергеевич Лопухов. Сначала молодые люди относятся друг к другу настороженно, но потом начинают беседовать о книгах, о музыке, о справедливом образе мыслей и вскоре чувствуют расположение друг к другу. Узнав о бедственном положении девушки, Лопухов пытается ей помочь. Он ищет ей место гувернантки, которое дало бы Верочке возможность поселиться отдельно от родителей. Но поиски оказываются безуспешными: никто не хочет брать на себя ответственность за судьбу девушки, если она сбежит из дому. Тогда влюблённый студент находит другой выход: незадолго до окончания курса, чтобы иметь достаточно средств, он оставляет учёбу и, занявшись частными уроками и переводом учебника географии, делает Верочке предложение. В это время Верочке снится первый её сон: она видит себя выпущенной из сырого и тёмного подвала и беседующей с удивительной красавицей, которая называет себя любовью к людям. Верочка обещает красавице, что всегда будет выпускать из подвалов других девушек, запертых так же, как была заперта она.

Молодые снимают квартиру, и жизнь их идёт хорошо. Правда, квартирной хозяйке кажутся странными их отношения: «миленькая» и «миленький» спят в разных комнатах, входят друг к другу только после стука, не показываются друг другу неодетыми и т. п. Верочке с трудом удаётся объяснить хозяйке, что такими и должны быть отношения между супругами, если они не хотят надоесть друг другу.

Вера Павловна читает книжки, даёт частные уроки, ведёт хозяйство. Вскоре она затевает собственное предприятие - швейную мастерскую. Девушки работают в мастерской не по найму, а являются её совладелицами и получают свою долю от дохода, как и Вера Павловна. Они не только трудятся вместе, но вместе проводят свободное время: ездят на пикники, беседуют. Во втором своём сне Вера Павловна видит поле, на котором растут колосья. Она видит на этом поле и грязь - вернее, две грязи: фантастическую и реальную. Реальная грязь - это забота о самом необходимом (такая, которою всегда была обременена мать Веры Павловны), и из неё могут вырасти колосья. Фантастическая грязь - забота о лишнем и ненужном; из неё ничего путного не вырастает.

У супругов Лопуховых часто бывает лучший друг Дмитрия Сергеевича, его бывший однокурсник и духовно близкий ему человек - Александр Матвеевич Кирсанов. Оба они «грудью, без связей, без знакомств, пролагали себе дорогу». Кирсанов - человек волевой, мужественный, способный и на решительный поступок, и на тонкое чувство. Он скрашивает разговорами одиночество Веры Павловны, когда Лопухов бывает занят, возит её в Оперу, которую оба любят. Впрочем, вскоре, не объясняя причин, Кирсанов перестаёт бывать у своего друга, чем очень обижает и его, и Веру Павловну. Они не знают истинной причины его «охлаждения»: Кирсанов влюблён в жену друга. Он вновь появляется в доме, только когда Лопухов заболевает: Кирсанов - врач, он лечит Лопухова и помогает Вере Павловне ухаживать за ним. Вера Павловна находится в полном смятении: она чувствует, что влюблена в друга своего мужа. Ей снится третий сон. В этом сне Вера Павловна с помощью какой-то неведомой женщины читает страницы собственного дневника, в котором сказано, что она испытывает к мужу благодарность, а не то тихое, нежное чувство, потребность которого так в ней велика.

Ситуация, в которую попали трое умных и порядочных «новых людей», кажется неразрешимой. Наконец Лопухов находит выход - выстрел на Литейном мосту. В день, когда получено это известие, к Вере Павловне приходит старый знакомый Кирсанова и Лопухова - Рахметов, «особенный человек». «Высшую натуру» пробудил в нем в своё время Кирсанов, приобщивший студента Рахметова к книгам, «которые нужно читать». Происходя из богатой семьи, Рахметов продал имение, деньги раздал своим стипендиатам и теперь ведёт суровый образ жизни: отчасти из-за того, что считает для себя невозможным иметь то, чего не имеет простой человек, отчасти - из желания воспитать свой характер. Так, однажды он решает спать на гвоздях, чтобы испытать свои физические возможности. Он не пьёт вина, не прикасается к женщинам. Рахметова часто называют Никитушкой Ломовым - за то, что он ходил по Волге с бурлаками, чтобы приблизиться к народу и приобрести любовь и уважение простых людей. Жизнь Рахметова окутана покровом таинственности явно революционного толка. У него много дел, но все это не его личные дела. Он путешествует по Европе, собираясь вернуться в Россию года через три, когда ему там «нужно» будет быть. Этот «экземпляр очень редкой породы» отличается от просто «честных и добрых людей» тем, что являет собою «двигатель двигателей, соль соли земли».

Рахметов приносит Вере Павловне записку от Лопухова, прочитав которую она делается спокойною и даже весёлою. Кроме того, Рахметов объясняет Вере Павловне, что несходство её характера с характером Лопухова было слишком велико, оттого она и потянулась к Кирсанову. Успокоившись после разговора с Рахметовым, Вера Павловна уезжает в Новгород, где через несколько недель венчается с Кирсановым.

О несходстве характеров Лопухова и Веры Павловны говорится и в письме, которое она вскоре получает из Берлина, Некий студент-медик, якобы хороший знакомый Лопухова, передаёт Вере Павловне его точные слова о том, что тот стал чувствовать себя лучше, расставшись с нею, ибо имел наклонность к уединению, которое никак невозможно было при жизни с общительной Верой Павловной. Таким образом, любовные дела устраиваются к общему удовольствию. Семейство Кирсановых имеет примерно такой же образ жизни, что прежде семейство Лопуховых. Александр Матвеевич много работает, Вера Павловна кушает сливки, принимает ванны и занимается швейными мастерскими: их теперь у неё две. Точно так же в доме существуют нейтральные и ненейтральные комнаты, и в ненейтральные комнаты супруги могут зайти только после стука. Но Вера Павловна замечает, что Кирсанов не просто предоставляет ей вести тот образ жизни, который ей нравится, и не просто готов подставить ей плечо в трудную минуту, но и живо интересуется её жизнью. Он понимает её стремление заниматься каким-нибудь делом, «которого нельзя отложить». С помощью Кирсанова Вера Павловна начинает изучать медицину.

Вскоре ей снится четвёртый сон. Природа в этом сне «льёт аромат и песню, любовь и негу в грудь». Поэт, чело и мысль которого озарены вдохновением, поёт песнь о смысле истории. Перед Верой Павловной проходят картины жизни женщин в разные тысячелетия. Сначала женщина-рабыня повинуется своему господину среди шатров номадов, потом афиняне поклоняются женщине, все-таки не признавая её равной себе. Потом возникает образ прекрасной дамы, ради которой сражается на турнире рыцарь. Но он любит её только до тех пор, пока она не становится его женой, то есть рабыней. Затем Вера Павловна видит вместо лица богини собственное лицо. Черты его далеки от совершенства, но оно озарено сиянием любви. Великая женщина, знакомая ей ещё по первому сну, объясняет Вере Павловне, в чем смысл женского равноправия и свободы. Эта женщина являет Вере Павловне и картины будущего: граждане Новой России живут в прекрасном доме из чугуна, хрусталя и алюминия. С утра они работают, вечером веселятся, а «кто не наработался вдоволь, тот не приготовил нерв, чтобы чувствовать полноту веселья». Путеводительница объясняет Вере Павловне, что это будущее следует любить, для него следует работать и переносить из него в настоящее все, что можно перенести.

У Кирсановых бывает много молодых людей, единомышленников: «Недавно появился этот тип и быстро распложается». Все это люди порядочные, трудолюбивые, имеющие незыблемые жизненные принципы и обладающие «хладнокровной практичностью». Среди них вскоре появляется семейство Бьюмонт. Екатерина Васильевна Бьюмонт, урождённая Полозова, была одной из самых богатых невест Петербурга. Кирсанов однажды помог ей умным советом: с его помощью Полозова разобралась в том, что человек, в которого она была влюблена, недостоин её. Потом Екатерина Васильевна выходит замуж за человека, называющего себя агентом английской фирмы Чарльзом Бьюмонтом. Тот прекрасно говорит по-русски - потому что якобы до двадцати лет жил в России. Роман его с Полозовой развивается спокойно: оба они - люди, которые «не бесятся без причины». При встрече Бьюмонта с Кирсановым становится понятно, что этот человек - Лопухов. Семейства Кирсановых и Бьюмонт чувствуют такую духовную близость, что вскоре поселяются в одном доме, вместе принимают гостей. Екатерина Васильевна тоже устраивает швейную мастерскую, и круг «новых людей» становится таким образом все шире.

I. Дурак

Роман начинается с точной даты – 11 июля 1856 года. Именно в этот день в одну из петербургских гостиниц поселился молодой мужчина. Он заказал скромный ужин в номер и попросил, чтобы его завтра пораньше разбудили, есть важные дела. Однако на следующее утро постоялец дверь не открыл, сколько в нее не стучали. Пришлось вызвать полицейского, который также не смог достучаться в номер. Пришлось выламывать дверь.

Комната была пуста, но на столе лежала записка. В ней сообщалось, что мужчина ушел из гостиницы еще вечером. Скоро о нем услышат на Литейном мосту, но никто не должен попасть под подозрение.

Полицейский понял, что постоялец гостиницы – именно тот человек, который застрелился сегодня ночью на Литейном мосту. Правда, факт самоубийства еще не был доказан, и тело не найдено, однако простреленную фуражку уже выловили, и сам выстрел слышали многие.

II. Первое следствие дурацкого дела

В это же утро на даче Каменного острова молодая женщина Вера Павловна шила платье и напевала бодрую французскую песенку о рабочих. Однако настроение женщины было не самое радужное, она как бы предчувствовала беду. Вскоре так и случилось. Служанка принесла Вере Павловне письмо, из которого стало ясно, что дорогой для нее человек свел счеты с жизнью.

На рыдания женщины в комнату вошел молодой мужчина, который тут же бросился успокаивать Веру Павловну. Однако та стала отталкивать утешителя и обвинять его в смерти их общего друга. Потом все обвинения возложила на себя.

В течение часа Вере Павловне удалось справиться с эмоциями, и она приняла решение уехать из Петербурга. Сначала в Москву, а затем в какой-нибудь крупный город, где можно найти работу гувернантки. Об этом она объявила молодому человеку, заверив, что так будет лучше для обоих. Прощание молодых людей было эмоциональным и коротким.

III. Предисловие

В предисловии автор в несколько ироничной форме называет своих читателей публикой. Он рассуждает о том, насколько общество готово к восприятию серьезного произведения, нужно ли это людям? Ведь, наибольшей популярностью пользуются детективы и низкопробные любовные романы. Принимая этот факт, автор знает, что все-таки есть люди, которые в своем нравственном и интеллектуальном развитии стоят выше остальных. Ради таких читателей ему и хочется творить.

Глава первая. Жизнь Веры Павловны в родительском семействе

Главная героиня романа – Вера Павловна Розальская. Ее детство прошло в Петербурге, в многоэтажном доме на Гороховой улице, рядом с Семеновским мостом. Отец Веры Павел Константинович Розальский работал в доме управляющим, а также служил помощником столоначальника в одном из департаментов. Мать Веры Марья Алексеевна давала деньги под залог и сколотила небольшой «капиталец». По ее словам, тысяч пять.

Женщина воспитывала Веру в строгости. Уже в четырнадцать лет девочка обшивала всю семью. Когда Вера подросла, мать стала называть ее цыганкой за смуглый цвет лица. Шестнадцатилетняя девушка часто смотрелась в зеркало и постепенно смирилась с тем, что она – дурнушка. На самом деле это было не так. Вскоре и Марья Алексеевна перестала обзывать дочку чучелом и наряжать в лохмотья. Напротив, начала покупать ей дорогие и красивые платья.

А все потому, что решила расчетливая женщина найти своей Вере богатого жениха. В это время прошел слух, что начальник Павла Константиновича заинтересовался Верой. Такой вариант был вполне приемлем для Марьи Алексеевны, однако чиновник слишком долго размышлял и никак не мог сделать первый шаг.

Тогда Марья Алексеевна обратила внимание на хозяйского сына – молодого офицера и светского щеголя Михаила Ивановича Сторешникова, который иногда заходил к ним в квартиру. Она наставляла дочку, чтобы та была с ухажером ласковее, даже организовала поход в театр, где Вера, Марья Алексеевна и хозяйский сын с двумя приятелями оказались в одной ложе. Однако Вера, сославшись на головную боль, уехала домой. Она прекрасно понимала намерения молодого ловеласа, который хотел лишь соблазнить ее.

Но Марья Алексеевна от своего плана отступать не желала. Она была твердо уверена, что рано или поздно Сторешников женится на ее дочери. Для этого предприимчивая женщина готова была приложить все усилия. С той поры жизнь в родительском доме стала для Веры невыносимой.

События разворачивались своим чередом. Михаил Сторешников уже не мог отказаться от мысли обладать Верой. Если она не желает стать любовницей, то пусть выходит за него замуж. Учитывая богатство и положение Михаила Ивановича, каждая девушка из обычной семьи не могла отказаться от такой выгодной партии. К женитьбе подталкивала Сторешникова и его знакомая француженка – Жюли. Дама полусвета была уверена, что, женившись на столь умной и красивой девушке, Михаил сделает блестящую карьеру.

Однако Вера отказалась от предложения, что еще больше распалило страсть Михаила. Он стал умолять девушку, чтобы она не отвечала ему категоричным «нет», а дала шанс исправиться и заслужить ее любовь. Вера Павловна согласилась, хотя и предупредила Сторешникова, что свое решение не изменит.

Такая ситуация продолжалась примерно четыре месяца. Марья Алексеевна, Павел Константинович, Верочка, Михаил Сторешников и его мать Анна Петровна пребывали все эти дни в ожидании: когда же дело окончательно прояснится?

Глава вторая. Первая любовь и законный брак

В доме у Розальских стал появляться молодой человек – Дмитрий Сергеевич Лопухов. Он был студентом-медиком, который подрабатывал на жизнь частными уроками. Поскольку девятилетнему брату Веры Павловны Дмитрию нужен был репетитор, то Лопухова и пригласили помочь мальчику в освоении некоторых дисциплин.

Вера познакомилась с Дмитрием не сразу. Вначале она узнала от Федора, что его учитель – человек занятой, на женщин мало обращает внимания, даже на таких хорошеньких, как сестра. Эта информация от брата несколько разочаровала Веру, она решила, что Дмитрий достаточно скучный человек, хоть и не дурен собой.

Но вскоре в отношениях двух молодых людей произошли кардинальные перемены. Случилось это на дне рождения у Веры Павловны, куда был приглашен и Лопухов. Гостей было немного, поскольку имениннице хотелось отметить праздник в спокойной обстановке. С «официальным» женихом Верочка танцевала первую кадриль. А во время третьей кадрили ее партнером был Дмитрий Лопухов. Между молодыми людьми произошел первый откровенный разговор. В течение вечера они общались еще несколько раз и почувствовали друг к другу расположение.

Лопухов рассказал Вере, что живет на съемной квартире со своим очень близким другом Александром Кирсановым, у которого темно-русые волосы и темно-голубые глаза. Кирсанов уже окончил Медицинскую академию, считается отличным врачом, хотя имеет небольшую врачебную практику, а больше тяготеет к научной работе.

На следующий день Вера Павловна решила, что Лопухову можно полностью доверять, поэтому рассказала студенту о своем бедственном положении. Дмитрий решил помочь девушке и настойчиво стал искать для нее место гувернантки.

Первый сон Верочки

Примерно в это время Вере Павловне приснился первый знаковый сон, которых в романе будет четыре. Во сне Вера вырывается из душного подвала, в котором лежала и болела. Она гуляет на свежем воздухе, в красивом поле, там встречает добрую обворожительную женщину, которая всем помогает. Вера обещает своей новой знакомой, что тоже будет выпускать женщин из темных и сырых подвалов на волю.

А реальность оказывается такова, что брать ответственность за девушку, которая собирается уйти из родительского дома, никто не хочет. Вера встречается с Дмитрием в условленном месте, но каждый раз молодой человек не может сообщить ей ничего утешительного.

Вскоре Дмитрий четко понимает, что таким образом не сможет вытащить Верочку из родительского дома и решает на ней жениться. Лопухов делает Розальской предложение. Вера Павловна соглашается, однако тут же выставляет свои условия, поскольку брак формальный. Они будут не только спать с Дмитрием раздельно, но и большую часть времени проводить в разных комнатах. К тому же, Вера Павловна не хочет, чтобы вместе с ними жил Александр Кирсанов.

Лопухов соглашается на все условия, более того, он старается заработать как можно больше денег, чтобы новая семья ни в чем не нуждалась. Дмитрий понимает, что нужно на первое время снять квартиру. Ему удается найти приличное и недорогое жилье на Васильевском острове.

Обвенчал молодоженов знакомый Лопухова священник Алексей Петрович Мерцалов, который когда-то окончил курс в духовной академии. Перед этим таинством Дмитрий предложил Вере поцеловаться, чтобы не чувствовать особую неловкость во время обряда. Ведь, там тоже нужно целоваться, такова церковная традиция.

После венчания Веру Павловну уже ничто не удерживало в родительском доме. Только нужно было как-то объясниться с мамой. Девушка решила, что лучше всего сообщить ей об этом вне дома, чтобы Марья Алексеевна не стала удерживать дочь силой. Вскоре и подходящий повод нашелся. Когда Вера Павловна сказала матери, что идет прогуляться по Невскому проспекту, Марья Алексеевна вызвалась составить ей компанию. Возле лавки Рузанова Вера быстро сообщила матери, что уходит из дому, поскольку вышла замуж за Дмитрия Сергеевича. Девушка быстро вскочила в первую попавшуюся карету.

Глава третья. Замужество и вторая любовь

Прошло три месяца после того, как Вера Павловна стала жить на съемной квартире с Дмитрием Лопуховым. Хозяин и хозяйка квартиры были, правда, удивлены отношениями молодоженов. «Миленькая» и «миленький» спали в разных комнатах, входили друг к другу только по стуку. Они всегда были подчеркнуто аккуратно одеты. Верочка пыталась растолковать хозяйке, что такие отношения гарантируют долгую семейную жизнь, но та вряд ли была с ней согласна.

Зато дела в новом семействе шли неплохо. Вера Павловна также вносила свой вклад в семейный бюджет. Она давала частные уроки, а вскоре открыла небольшую швейную мастерскую. В этом ей помогла Жюли.

Второй сон Веры Павловны

Сначала Вера Павловна увидела колосившееся поле. Там прогуливались ее супруг и Алексей Петрович Мерцалов. Они вели философскую беседу о грязи. Из их суждений выходило, что грязь может быть полезной и вредной, из которой ничего не может вырасти. Все зависит от движения. Если его нет, грязь застаивается. А там, где застой, нет жизни. Затем герои романа начинают вспоминать свое прошлое. Мерцалов рассказывает о тяжелом детстве, о том, как его матери приходилось день и ночь трудиться, чтобы обслужить большую семью. Вера Павловна также вспомнила свою мать Марью Алексеевну, которая заботилась о дочке, дала ей образование, одевала, кормила. Верочка приходит к выводу, что ее мать, хоть и злая, но делала для дочери добро. А со временем злых людей будет становиться все меньше и меньше, их постепенно заменят добрые.

Далее подробно рассказывается о том, как Вера Павловна вела дела, по-новому организовывала работу в своей швейной мастерской, привлекала всех сотрудниц к активному участию в производственном процессе. Девушки, которых тщательно подобрала Вера Павловна, работали не по найму, а были совладелицами мастерской, получали свой процент от дохода. Вера Павловна заботилась и об отдыхе своих подопечных. В свободное время вместе гуляли, ездили на пикники. Так успешно и безбедно пролетели три года Верочкиного замужества и становления мастерской.

Как-то после одного пикника Дмитрий Сергеевич почувствовал недомогание и обратился за помощью к Александру Кирсанову. Вместе они определили, что у Лопухова началось воспаление легкого. Болезнь пока не опасная, но нужно принять меры. С тех пор Александр Кирсанов стал часто бывать в доме Лопуховых, выговаривал Веру Павловну за то, что она сильно переживает, не спит по ночам, чем может нанести серьезный вред и своему здоровью.

Еще несколько лет назад Кирсанов вдруг понял, что испытывает к Вере Павловне нежные чувства, однако сразу решил, что не должен создавать проблемы своему другу. Усилием воли эти чувства он погасил. Практически перестал бывать в доме Лопуховых. Однако теперь Кирсанов испугался, что может вспыхнуть новая искра. Действительно, в отношениях между молодыми людьми что-то изменилось. Они почувствовали, что влюблены друг в друга. И Кирсанов, и Вера Павловна прекрасно понимали, что «фиктивное» замужество женщины с Лопуховым приносит удобную и вполне обеспеченную жизнь. Но их сердца жаждали любви.

Третий сон Веры Павловны

В этом сне проявляются потаенные чувства Веры Павловны, многое из того, в чем она боялась признаться даже себе самой. Вместе со знаменитой певицей Бозио Вера Павловна читает свой дневник, который, кстати, в реальной жизни никогда не вела. Из ее записей становится понятно, что к своему мужу женщина испытывает много прекрасных чувств: уважение, признательность, доверие… Однако нет в этом перечне любви, которую Вера Павловна испытывает к Александру Кирсанову. Женщина очень хочет полюбить своего мужа, но не в силах приказать своему сердцу.

Через некоторое время Вера Павловна решается рассказать Дмитрию Сергеевичу свой сон, а затем пишет мужу письмо, в котором признается, что любит Кирсанова. Это письмо Вера Павловна оставила в кабинете Лопухова, хотела забрать, но не успела. Дмитрий Сергеевич уже морально был готов к такому повороту дел, поэтому, после признания Веры, уехал в Рязань, а оттуда – в Петербург, где и поселился 11 июля в гостинице. Теперь становится понятно, кто был тот человек, который в начале романа стрелялся на Литейном мосту. Но что все-таки произошло с Лопуховым? Ведь нашли только его простреленную фуражку.

Вскоре после того, как Вера Павловна узнала о случившемся и стала собирать вещи в дорогу, к ней в гости зашел друг ее мужа и Кирсанова – студент Рахметов. Далее идет подробный рассказ об этом человеке, его родстве, образе жизни и многих интересных свойствах характера. Образ Рахметова – таинственный и недосказанный, но все критики усматривают в нем будущего революционера, а автор называет Рахметова «особенным человеком».

На момент повествования Рахметову всего 22 года, однако, он уже успел многое повидать. Чтобы развить волю и закалить характер, молодой человек спал на гвоздях, в путешествии по Волге помогал бурлакам, для поддержания физической силы питался только говядиной.

Принадлежа к знатному роду и будучи человеком богатым, Рахметов легко расставался с деньгами в пользу бедных, вел спартанский образ жизни, на себя тратил только часть дохода. Образ Рахметова, как нельзя лучше, олицетворяет собой новых людей, которым и посвящен роман Чернышевского.

Визит Рахметова к Вере Павловне именно тот роковой день не был случайным. Студент принес женщине записку от Лопухова. В ней Дмитрий Сергеевич просит свою «миленькую» во всем слушаться этого человека. Сам же Рахметов спокойно и аргументировано объясняет Вере Павловне, что с Лопуховым у Розальской много противоречий. У них слишком разные характеры, поэтому такой союз не мог существовать долго.

Слова Рахметова успокаивают Веру Павловну, она полностью согласна с такими доводами. Через некоторое время женщина уезжает в Новгород, где встречается с Александром Кирсановым.

Глава четвертая. Второе замужество

Вера Павловна получает письмо из Берлина от человека, который называет себя близким другом Лопухова. В этом послании незнакомец якобы передает мысли Дмитрия Сергеевича. Например, о том, что он и Вера Павловна очень разные люди. Расставание было лучшим выходом из их ситуации. Лопухов анализирует все обстоятельства их странной семейной жизни.

Вера Павловна отвечает на письмо. Она столь же детально анализирует поступки своего мужа, Александра Кирсанова и собственные. Отношения внутри их треугольника отличались разумным эгоизмом, что соответствовало образу жизни ее друзей, а впоследствии и самой Веры Павловны.

Семейная жизнь Розальской и Кирсанова идет своим чередом. Супруги живут на Сергиевской улице, поближе к Выборгской стороне. В их доме есть нейтральные и не нейтральные комнаты, в которые разрешено входить только после стука.

Все много работают, поскольку открылась еще одна швейная мастерская. Однако и о себе Вера Павловна не забывает, ведет образ жизни, который ей нравится. Супруг с радостью помогает в этом. Он живо интересуется всеми делами жены, ее настроением и самочувствием. В трудную минуту Александр Кирсанов готов подставить мужское плечо. А еще любимый супруг помогает жене изучать медицину. Вера Павловна иногда ездит к мужу на работу, в госпиталь. В девятнадцатом веке женщины практически не работали врачами, поэтому решение Веры Павловны было смелым.

Словом, будни и праздники в семействе Кирсановых заполнены интересными делами и общением.

Четвертый сон Веры Павловны

На этот раз Вера Павловна видит во сне исторические картины, в центре которых образ женщины в разные эпохи и у разных народов. Но, ни в Астарте, ни в Афродите, ни в другой женщине-царице Вера Павловна себя не узнает. Не олицетворяет она себя и с прекрасной дамой, ради которой бьются рыцари на турнире. Вера Павловна понимает, что любовь к женщине в прошедшие времена была пылкой, нежной, возвышенной. Но никогда не была свободной от насилия, не приносила женщине настоящего счастья.

И вдруг Вера Павловна видит себя в образе женщины-богини. Ее лик озарен сиянием любви. Затем перед взором женщины проносятся яркие картины будущего России. Там в красивых домах живут счастливые люди, которые с радостью работают, а вечерами и в выходные дни предаются бурному веселью. Вот ради такого будущего и нужно плодотворно работать, стойко переносить все трудности и проблемы дня сегодняшнего.

Вскоре Вера Павловна в тандеме со своей сподвижницей Натальей Мерцаловой открывает на Невском проспекте собственный магазин. Женщины мечтают, что через несколько лет у них будет много швейных мастерских, может быть, даже больше десяти. Так прошло еще несколько лет без всяких особенных происшествий.

Глава пятая. Новые лица и развязка

В начале главы автор подробно рассказывает о Катерине Васильевне Полозовой и ее отце – отставном ротмистре, который прокутил свое имение и вышел в отставку. На заслуженном отдыхе он решил заняться торговлей и вскоре хорошо преуспел в этом деле, став миллионером. Затем, правда, опять обанкротился, но на безбедную жизнь кое-какие сбережения у Полозова остались.

Отцовские чувства бывшего ротмистра к своей дочери в чем-то схожи с чувствами Марьи Алексеевны. Полозов также не лишен самодурства, и многие его поступки направлены лишь на получение собственной выгоды. Он запрещает дочери встречаться со светским ловеласом Соловцовым, в которого Катерина Васильевна сильно влюблена.

На этой почве в семействе Полозовых происходит серьезный конфликт, в результате чего у Катерины Васильевны случился нервный срыв, и она была на грани смерти. Александр Кирсанов помог девушке выбраться из этого состояния, раскрыл глаза на человека, который не достоин был ее любви. В то же время Кирсанов смог убедить Полозова, что такими методами нельзя воспитывать взрослую дочь, нужно ей предоставить свободу выбора.

Между тем, жизнь в семействе Кирсановых идет своим чередом. Работа швейных мастерских приносит не только постоянный доход, но и дает возможность интересно проводить свободное время. В гости к Кирсановым приходит много интересных людей, среди них, в основном, молодые студенты, единомышленники. Они все трудолюбивы, живут по строгим правилам, отличаются практичностью.

Однажды среди гостей Кирсановых оказывается Катерина Васильевна Полозова (теперь Бьюмонт) со своим мужем Чарльзом, агентом английской фирмы. Супруг прекрасно говорит по-русски, поскольку более двадцати лет провел в России. Отношения Чарльза и Екатерины основаны на взаимных чувствах, однако вполне рациональны, без лишних треволнений и страстей.

Вскоре выясняется, что Чарльз Бьюмонт – бывший муж Веры Павловны Дмитрий Сергеевич Лопухов. На Литейном мосту он лишь инсценировал самоубийство, чтобы не мешать любви Верочки и Кирсанова. Затем Лопухов уехал в Америку, где стал предпринимателем и заработал солидный капитал.

Оба семейства испытывают огромную радость от совместного общения и духовную близость. Они живут в одном доме, часто принимают гостей, устраивают праздники и пикники.

На одном из таких мероприятий появляется дама в трауре. Странная женщина оказывается в центре внимания гостей, много говорит, сыплет шутками, поет и рассказывает историю своей любви.

Глава шестая. Перемена декораций

Последняя глава романа очень короткая и окутана ореолом тайны. С момента пикника прошло два года. Мы вновь видим загадочную даму, только теперь не в черном, а в ярком розовом платье и с красивым букетом. Она едет в «Пассаж» в сопровождении знакомых юношей и мужчины лет тридцати.

Критики по разному оценивают этот образ. Основных версий две.

  1. Дама в трауре, а затем в розовом платье – образ революции из снов Веры Павловны. Женщина преображается, когда приходит ее время.
  2. Загадочная дама – жена Чернышевского Ольга. Когда муж был в заключении, она носила черные одежды, а когда его освободили, надела яркое праздничное платье.

Конец пятой главы и шестая написаны в особом стиле, с намеками и недомолвками. Автор, скорее всего, не мог открыто говорить о надвигающихся революционных настроениях. Возможно, специально не сделал этого, чтобы заставить читателя задуматься и определиться самостоятельно.

Часа через три после того как ушел Кирсанов, Вера Павловна опомнилась, и одною из первых ее мыслей было: нельзя же так оставить мастерскую. Да, хоть Вера Павловна и любила доказывать, что мастерская идет сама собою, но, в сущности, ведь знала, что только обольщает себя этою мыслью, а на самом деле мастерской необходима руководительница, иначе все развалится. Впрочем, теперь дело уж очень установилось, и можно было иметь мало хлопот по руководству им. У Мерцаловой было двое детей; но час-полтора в день, да и то не каждый день, она может уделять. Она, наверное, не откажется, ведь она и теперь много занимается в мастерской. Вера Павловна начала разбирать свои вещи для продажи, а сама послала Машу сначала к Мерцаловой просить ее приехать, потом к торговке старым платьем и всякими вещами под стать Рахели, одной из самых оборотливых евреек, но доброй знакомой Веры Павловны, с которой Рахель была безусловно честна, как почти все еврейские мелкие торговцы и торговки со всеми порядочными людьми. Рахель и Маша должны были заехать на городскую квартиру, собрать оставшиеся там платья и вещи, по дороге заехать к меховщику, которому отданы были на лето шубы Веры Павловны, потом со всем этим ворохом приехать на дачу, чтобы Рахель хорошенько оценила и купила все гуртом. Когда Маша выходила из ворот, ее встретил Рахметов, уже с полчаса бродивший около дачи. — Вы уходите, Маша? Надолго? — Да, должно быть, ворочусь уж поздно вечером. Много дела. — Вера Павловна остается одна? — Одна. — Так я зайду, посижу вместо вас, может быть, случится какая-нибудь надобность. — Пожалуйста; а то я боялась за нее. И я забыла, господин Рахметов: позовите кого-нибудь из соседей, там есть кухарка и нянька, мои приятельницы, подать обедать, ведь она еще не обедала. — Ничего; и я не обедал, пообедаем одни. Да вы-то обедали ли? — Да, Вера Павловна так не отпустила. — Хоть это хорошо. Я думал, уж и это забудут из-за себя. Кроме Маши и равнявшихся ей или превосходивших ее простотою души и платья, все немного побаивались Рахметова: и Лопухов, и Кирсанов, и все, не боявшиеся никого и ничего, чувствовали перед ним по временам некоторую трусоватость. С Верою Павловною он был очень далек: она находила его очень скучным, он никогда не присоединялся к ее обществу. Но он был любимцем Маши, хотя меньше всех других гостей был приветлив и разговорчив с нею. — Я пришел без зову, Вера Павловна, — начал он, — но я видел Александра Матвеича и знаю все. Поэтому рассудил, что, может быть, пригожусь вам для каких-нибудь услуг и просижу у вас вечер. Услуги его могли бы пригодиться, пожалуй, хоть сейчас же: помогать Вере Павловне в разборке вещей. Всякий другой на месте Рахметова в одну и ту же секунду и был бы приглашен, и сам вызвался бы заняться этим. Но он не вызвался и не был приглашен; Вера Павловна только пожала ему руку и с искренним чувством сказала, что очень благодарна ему за внимательность. — Я буду сидеть в кабинете, — отвечал он, — если что понадобится, вы позовете; и если кто придет, я отворю дверь, вы не беспокойтесь сама. С этими словами он преспокойно ушел в кабинет, вынул из кармана большой кусок ветчины, ломоть черного хлеба, — в сумме это составляло фунта четыре, уселся, съел все, стараясь хорошо пережевывать, выпил полграфина воды, потом подошел к полкам с книгами и начал пересматривать, что выбрать для чтения: «известно...», «несамобытно...», «несамобытно...», «несамобытно...», «несамобытно...» Это «несамобытно» относилось к таким книгам, как Маколей, Гизо, Тьер, Ранке, Гервинус. «А, вот это хорошо, что попалось». — Это сказал он, прочитав на корешке несколько дюжих томов «Полное собрание сочинений Ньютона»; торопливо стал он перебирать томы, наконец нашел и то, чего искал, и с любовною улыбкою произнес: «Вот оно, вот оно», Observations on the Prophethies of Daniel and the Apocalypse of St. John, то есть «Замечания о пророчествах Даниила и Апокалипсис св. Иоанна». «Да, эта сторона знания до сих пор оставалась у меня без капитального основания. Ньютон писал этот комментарий в старости, когда был наполовину в здравом уме, наполовину помешан. Классический источник по вопросу о смещении безумия с умом. Ведь вопрос всемирно-исторический: это смешение во всех без исключения событиях, почти во всех книгах, почти во всех головах. Но здесь оно должно быть в образцовой форме: во-первых, гениальнейший и нормальнейший ум из всех известных нам умов; во-вторых, и примешавшееся к нему безумие — признанное, бесспорное безумие. Итак, книга капитальная по своей части. Тончайшие черты общего явления должны выказываться здесь осязательнее, чем где бы то ни было, и никто не может подвергнуть сомнению, что это именно черты того явления, которому принадлежат черты смешения безумия с умом. Книга, достойная изучения». Он с усердным наслаждением принялся читать книгу, которую в последние сто лет едва ли кто читал, кроме корректоров ее: читать ее для кого бы то ни было, кроме Рахметова, то же самое, что есть песок или опилки. Но ему было вкусно. Таких людей, как Рахметов, мало: я встретил до сих пор только восемь образцов этой породы (в том числе двух женщин); они не имели сходства ни в чем, кроме одной черты. Между ними были люди мягкие и люди суровые, люди мрачные и люди веселые, люди хлопотливые и люди флегматические, люди слезливые (один с суровым лицом, насмешливый до наглости; другой с деревянным лицом, молчаливый и равнодушный ко всему; оба они при мне рыдали, несколько раз, как истерические женщины, и не от своих дел, а среди разговоров о разной разности; наедине, я уверен, плакали часто) и люди, ни от чего не перестававшие быть спокойными. Сходства не было ни в чем, кроме одной черты, но она одна уже соединяла их в одну породу и отделяла от всех остальных людей. Над теми из них, с которыми я был близок, я смеялся, когда бывал с ними наедине; они сердились или не сердились, но тоже смеялись над собою. И действительно в них было много забавного, все главное в них и было забавно, все то, почему они были людьми особой породы. Я люблю смеяться над такими людьми. Тот из них, которого я встретил в кругу Лопухова и Кирсанова и о котором расскажу здесь, служит живым доказательством, что нужна оговорка к рассуждениям Лопухова и Алексея Петровича о свойствах почвы во втором сне Веры Павловны, оговорка нужна та, что какова бы ни была почва, а все-таки в ней могут попадаться хоть крошечные клочочки, на которых могут вырастать здоровые колосья. Генеалогия главных лиц моего рассказа: Веры Павловны, Кирсанова и Лопухова, не восходит, по правде говоря, дальше дедушек с бабушками, и разве с большими натяжками можно приставить сверху еще какую-нибудь прабабушку (прадедушка уже неизбежно покрыт мраком забвения, известно только, что он был муж прабабушки и что его звали Кирилом, потому что дедушка был Герасим Кирилыч). Рахметов был из фамилии, известной с XIII века, то есть одной из древнейших не только у нас, а и в целой Европе. В числе татарских темников, корпусных начальников, перерезанных в Твери вместе с их войском, по словам летописей, будто бы за намерение обратить народ в магометанство (намерение, которого они, наверное, и не имели), а по самому делу, просто за угнетение, находился Рахмет. Маленький сын этого Рахмета от жены русской, племянницы тверского дворского, то есть обер-гофмаршала и фельдмаршала, насильно взятой Рахметом, был пощажен для матери и перекрещен из Латыфа в Михаила. От этого Латыфа-Михаила Рахметовича пошли Рахметовы. Они в Твери были боярами, в Москве стали только окольничими, в Петербурге в прошлом веке бывали генерал-аншефами, — конечно, далеко не все: фамилия разветвилась очень многочисленная, так что генерал-аншефских чинов недостало бы на всех. Прапрадед нашего Рахметова был приятелем Ивана Ивановича Шувалова, который и восстановил его из опалы, постигнувшей было его за дружбу с Минихом. Прадед был сослуживцем Румянцева, дослужился до генерал-аншефства и убит был при Нови. Дед сопровождал Александра в Тильзит и пошел бы дальше всех, но рано потерял карьеру за дружбу с Сперанским. Отец служил без удачи и без падений, в сорок лет вышел в отставку генерал-лейтенантом и поселился в одном из своих поместий, разбросанных по верховью Медведицы. Поместья были, однако ж, не очень велики, всего душ тысячи две с половиною, а детей на деревенском досуге явилось много, человек восемь; наш Рахметов был предпоследний, моложе его была одна сестра; потому наш Рахметов был уже человек не с богатым наследством: он получил около 400 душ да 7000 десятин земли. Как он распорядился с душами и с 5500 десятин земли, это не было известно никому, не было известно и то, что за собою оставил он 1500 десятин, да не было известно и вообще то, что он помещик и что, отдавая в аренду оставленную за собою долю земли, он имеет все-таки еще до трех тысяч рублей дохода, — этого никто не знал, пока он жил между нами. Это мы узнали после, а тогда полагали, конечно, что он одной фамилии с теми Рахметовыми, между которыми много богатых помещиков, у которых, у всех однофамильцев вместе, до семидесяти пяти тысяч душ по верховьям Медведицы, Хопра, Суры и Цны, которые бессменно бывают уездными предводителями тех мест, и не тот, так другой постоянно бывают губернскими предводителями то в той, то в другой из трех губерний, по которым текут их крепостные верховья рек. И знали мы, что наш знакомый Рахметов проживает в год рублей четыреста; для студента это было тогда очень немало; но для помещика из Рахметовых уж слишком: мало; потому каждый из нас, мало заботившихся о подобных справках, положил про себя без справок, что наш Рахметов из какой-нибудь захиревшей и обеспоместившейся ветви Рахметовых, сын какого-нибудь советника казенной палаты, оставившего детям небольшой капиталец. Не интересоваться же в самом деле было нам этими вещами. Теперь ему было двадцать два года, а студентом он был с шестнадцати лет; но почти на три года он покидал университет. Вышел из второго курса, поехал в поместье, распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от братьев и достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; потом скитался по России разными манерами: и сухим путем, и водою, и тем и другою по-обыкновенному и по-необыкновенному, — например, и пешком, и на расшивах, и на косных лодках, имел много приключений, которые все сам устраивал себе; между прочим, отвез двух человек в Казанский, пятерых — в Московский университет, — это были его стипендиаты, а в Петербург, где сам хотел жить, не привез никого, и потому никто из нас не знал, что у него не четыреста, а три тысячи рублей дохода. Это стало известно только уже после, а тогда мы видели, что он долго пропадал, а за два года до той поры, как сидел он в кабинете Кирсанова за толкованием Ньютона на Апокалипсис, возвратился в Петербург, поступил на филологический факультет, — прежде был на естественном, — и только. Но если никому из петербургских знакомых Рахметова не были известны его родственные и денежные отношения, зато все, кто его знал, знали его под двумя прозвищами; одно из них уже попадалось в этом рассказе — «ригорист»; его он принимал с обыкновенною своею легкою улыбкою мрачноватого удовольствия. Но когда его называли Никитушкою, или Ломовым, или по полному прозвищу Никитушкою Ломовым, он улыбался широко и сладко и имел на то справедливое основание, потому что не получил от природы, а приобрел твердостью воли право носить это славное между миллионами людей имя. Но оно гремит славою только на полосе в сто верст шириною, идущей по восьми губерниям; читателям остальной России надобно объяснить, что это за имя. Никитушка Ломов, бурлак, ходивший по Волге лет двадцать — пятнадцать тому назад, был гигант геркулесовской силы; пятнадцати вершков ростом, он был так широк в груди и в плечах, что весил пятнадцать пудов, хотя был человек только плотный, а не толстый. Какой он был силы, об этом довольно сказать одно: он получал плату за четырех человек. Когда судно приставало к городу и он шел на рынок, по-волжскому на базар, по дальним переулкам раздавались крики парней: «Никитушка Ломов идет, Никитушка Ломов идет!» — и все бежали на улицу, ведущую с пристани к базару, и толпа народа валила вслед за своим богатырем. Рахметов в шестнадцать лет, когда приехал в Петербург, был с этой стороны обыкновенным юношею довольно высокого роста, довольно крепким, но далеко не замечательным по силе: из десяти встречных его сверстников наверное двое сладили бы с ним. Но на половине семнадцатого года он вздумал, что нужно приобресть физическое богатство, и начал работать над собою. Стал очень усердно заниматься гимнастикою; это хорошо, но ведь гимнастика только совершенствует материал, надо запасаться материалом, и вот на время, вдвое большее занятий гимнастикою, на несколько часов в день, он становится чернорабочим по работам, требующим силы: возил воду, таскал дрова, рубил дрова, пилил лес, тесал камни, копал землю, ковал железо; много работ он проходил и часто менял их, потому что от каждой новой работы, с каждой переменой получают новое развитие какие-нибудь мускулы. Он принял боксерскую диету: стал кормить себя — именно кормить себя — исключительно вещами, имеющими репутацию укреплять физическую силу, больше всего бифштексом, почти сырым, и с тех пор всегда жил так. Через год после начала этих занятий он отправился в свое странствование и тут имел еще больше удобства заниматься развитием физической силы: был пахарем, плотником, перевозчиком и работником всяких здоровых промыслов; раз даже прошел бурлаком всю Волгу, от Дубовки до Рыбинска. Сказать, что он хочет быть бурлаком, показалось бы хозяину судна и бурлакам верхом нелепости, и его не приняли бы; но он сел просто пассажиром, подружившись с артелью, стал помогать тянуть лямку и через неделю запрягся в нее, как следует настоящему рабочему; скоро заметили, как он тянет, начали пробовать силу, — он перетягивал троих, даже четверых самых здоровых из своих товарищей; тогда ему было двадцать лет, и товарищи его по лямке окрестили его Никитушкою Ломовым, по памяти героя, уже сошедшего тогда со сцены. На следующее лето он ехал на пароходе; один из простонародия, толпившегося на палубе, оказался его прошлогодним сослуживцем по лямке, а таким-то образом его спутники-студенты узнали, что его следует звать Никитушкою Ломовым. Действительно, он приобрел и, не щадя времени, поддерживал в себе непомерную силу. «Так нужно, — говорил он, — это дает уважение и любовь простых людей. Это полезно, может пригодиться». Это ему засело в голову с половины семнадцатого года, потому что с этого времени и вообще начала развиваться его особенность. Шестнадцати лет он приехал в Петербург обыкновенным, хорошим, кончившим курс гимназистом, обыкновенным добрым и честным юношею и провел месяца три-четыре по-обыкновенному, как проводят начинающие студенты. Но стал он слышать, что есть между студентами особенно умные головы, которые думают не так, как другие, и узнал с пяток имен таких людей, — тогда их было еще мало. Они заинтересовали его, он стал искать знакомства с кем-нибудь из них; ему случилось сойтись с Кирсановым, и началось его перерождение в особенного человека, в будущего Никитушку Ломова и ригориста. Жадно слушал он Кирсанова в первый вечер, плакал, прерывал его слова восклицаниями проклятий тому, что должно погибнуть, благословений тому, что должно жить. «С каких же книг мне начать читать?» — Кирсанов указал. Он на другой день уж с восьми часов утра ходил по Невскому, от Адмиралтейской до Полицейского моста, выжидая, какой немецкий или французский книжный магазин первый откроется, взял, что нужно, и читал больше трех суток сряду, — с одиннадцати часов утра четверга до девяти часов вечера воскресенья, восемьдесят два часа; первые две ночи не спал так, на третью выпил восемь стаканов крепчайшего кофе, до четвертой ночи не хватило силы ни с каким кофе, он повалился и проспал на полу часов пятнадцать. Через неделю он пришел к Кирсанову, потребовал указаний на новые книги, объяснений; подружился с ним, потом через него подружился с Лопуховым. Через полгода, хоть ему было только семнадцать лет, а им уже по двадцати одному году, они уж не считали его молодым человеком сравнительно с собою, и уж он был особенным человеком. Какие задатки для того лежали в его прошлой жизни? Не очень большие, но лежали. Отец его был человек деспотического характера, очень умный, образованный и ультраконсерватор, — в том же смысле, как Марья Алексевна, ультраконсерватор, но честный. Ему, конечно, было тяжело. Это одно еще ничего бы. Но мать его, женщина довольно деликатная, страдала от тяжелого характера мужа, да и видел он, что в деревне. И это бы все еще ничего; было еще вот что: на пятнадцатом году он влюбился в одну из любовниц отца. Произошла история, конечно, над нею особенно. Ему было жалко женщину, сильно пострадавшую через него. Мысли стали бродить в нем, и Кирсанов был для него тем, чем Лопухов для Веры Павловны. Задатки в прошлой жизни были; но чтобы стать таким особенным человеком, конечно, главное — натура. За несколько времени перед тем, как вышел он из университета и отправился в свое поместье, потом в странствование по России, он уже принял оригинальные принципы и в материальной, и в нравственной, и в умственной жизни, а когда он возвратился, они уже развились в законченную систему, которой он придерживался неуклонно. Он сказал себе: «Я не пью ни капли вина. Я не прикасаюсь к женщине». — А натура была кипучая. «Зачем это? Такая крайность вовсе не нужна». — «Так нужно. Мы требуем для людей полного наслаждения жизнью, — мы должны своею жизнью свидетельствовать, что мы требуем этого не для удовлетворения своим личным страстям, не для себя лично, а для человека вообще, что мы говорим только по принципу, а не по пристрастию, по убеждению, а не по личной надобности». Поэтому же он стал и вообще вести самый суровый образ жизни. Чтобы сделаться и продолжать быть Никитушкою Ломовым, ему нужно было есть говядины, много говядины, — и он ел ее много. Но он жалел каждой копейки на какую-нибудь пищу, кроме говядины; говядину он велел хозяйке брать самую отличную, нарочно для него самые лучшие куски, но остальное ел у себя дома все только самое дешевое. Отказался от белого хлеба, ел только черный за своим столом. По целым неделям у него не бывало во рту куска сахару, по целым месяцам никакого фрукта, ни куска телятины или пулярки. На свои деньги он не покупал ничего подобного: «Не имею права тратить деньги на прихоть, без которой могу обойтись», — а ведь он воспитан был на роскошном столе и имел тонкий вкус, как видно было по его замечаниям о блюдах; когда он обедал у кого-нибудь за чужим столом, он ел с удовольствием многие из блюд, от которых отказывал себе в своем столе, других не ел и за чужим столом. Причина различения была основательная: «То, что ест, хотя по временам, простой народ, и я могу есть при случае. Того, что никогда недоступно простым людям, и я не должен есть! Это нужно мне для того, чтобы хотя несколько чувствовать, насколько стеснена их жизнь сравнительно с моею». Поэтому, если подавались фрукты, он абсолютно ел яблоки, абсолютно не ел абрикосов; апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции, — видите, в Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест. Паштеты ел, потому что «хороший пирог не хуже паштета, и слоеное тесто знакомо простому народу», но сардинок не ел. Одевался он очень бедно, хоть любил изящество, и во всем остальном вел спартанский образ жизни; например, не допускал тюфяка и спал на войлоке, даже не разрешая себе свернуть его вдвое. Было у него угрызение совести, — он не бросил курить: «Без сигары не могу думать; если действительно так, я прав; но, быть может, это слабость воли». А дурных сигар он не мог курить, — ведь он воспитан был в аристократической обстановке. Из четырехсот рублей его расхода до ста пятидесяти выходило у него на сигары. «Гнусная слабость», как он выражался. Только она и давала некоторую возможность отбиваться от него: если уж начнет слишком доезжать своими обличениями, доезжаемый скажет ему: «Да ведь совершенство невозможно, — ты же куришь», — тогда Рахметов приходил в двойную силу обличения, но большую половину укоризн обращал уже на себя, обличаемому все-таки доставалось меньше, хоть он не вовсе забывал его из-за себя. Он успевал делать страшно много, потому что и в распоряжении времени положил на себя точно такое же обуздание прихотей, как в материальных вещах. Ни четверти часа в месяц не пропадало у него на развлечение, отдыха ему не было нужно. «У меня занятия разнообразны; перемена занятия есть отдых». В кругу приятелей, сборные пункты которых находились у Кирсанова и Лопухова, он бывал никак не чаще того, сколько нужно, чтобы остаться в тесном отношении к нему: «Это нужно; ежедневные случаи доказывают пользу иметь тесную связь с каким-нибудь кругом людей, — надобно иметь под руками всегда открытые источники для разных справок». Кроме как в собраниях этого кружка, он никогда ни у кого не бывал иначе, как по делу, и ни пятью минутами больше, чем нужно по делу; и у себя никого не принимал и не допускал оставаться иначе, как на том же правиле; он без околичностей объявлял гостю: «Мы переговорили о вашем деле; теперь позвольте мне заняться другими делами, потому что я должен дорожить временем». В первые месяцы своего перерождения он почти все время проводил в чтении; но это продолжалось лишь немного более полгода: когда он увидел, что приобрел систематический образ мыслей в том духе, принципы которого нашел справедливыми, он тотчас же сказал себе: «Теперь чтение стало делом второстепенным; я с этой стороны готов для жизни», — и стал отдавать книгам только время, свободное от других дел, а такого времени оставалось у него мало. Но, несмотря на это, он расширял круг своего знания с изумительною быстротою: теперь, когда ему было двадцать два года, он был уже человеком очень замечательно основательной учености. Это потому, что он и тут поставил себе правилом: роскоши и прихоти — никакой; исключительно то, что нужно. А что нужно? Он говорил: «По каждому предмету капитальных сочинений очень немного; во всех остальных только повторяется, разжижается, портится то, что все гораздо полнее и яснее заключено в этих немногих сочинениях. Надобно читать только их; всякое другое чтение — только напрасная трата времени. Берем русскую беллетристику. Я говорю: прочитаю всего прежде Гоголя. В тысячах других повестей я уже вижу по пяти строкам с пяти разных страниц, что не найду ничего, кроме испорченного Гоголя, — зачем я стану их читать? Так и в науках, — в науках даже еще резче эта граница. Если я прочел Адама Смита, Мальтуса, Рикардо и Милля, я знаю альфу и омегу этого направления, и мне не нужно читать ни одного из сотен политико-экономов, как бы ни были они знамениты; я по пяти строкам с пяти страниц вижу, что не найду у них ни одной свежей мысли, им принадлежащей, всё заимствования и искажения. Я читаю только самобытное и лишь настолько, чтобы знать эту самобытность». Поэтому никакими силами нельзя было заставить его читать Маколея; посмотрев четверть часа на разные страницы, он решил: «Я знаю все материи, из которых набраны эти лоскутья». Он прочитал «Ярмарку суеты» Теккерея с наслаждением, а начал читать «Пенденниса», закрыл на двадцатой странице: «Весь высказался в „Ярмарке суеты“, видно, что больше ничего не будет, и читать не нужно». «Каждая прочтенная мною книга такова, что избавляет меня от надобности читать сотни книг», — говорил он. Гимнастика, работа для упражнения силы, чтения — были личными занятиями Рахметова; но по его возвращении в Петербург они брали у него только четвертую долю его времени, остальное время он занимался чужими делами или ничьими в особенности делами, постоянно соблюдая то же правило, как в чтении: не тратить времени над второстепенными делами и с второстепенными людьми, заниматься только капитальными, от которых уже и без него изменяются второстепенные дела и руководимые люди. Например, вне своего круга он знакомился только с людьми, имеющими влияние на других. Кто не был авторитетом для нескольких других людей, тот никакими способами не мог даже войти в разговор с ним. Он говорил: «Вы меня извините, мне некогда», — и отходил. Но точно так же никакими средствами не мог избежать знакомства с ним тот, с кем он хотел познакомиться. Он просто являлся к вам и говорил, что ему было нужно, с таким предисловием: «Я хочу быть знаком с вами; это нужно. Если вам теперь не время, назначьте другое». На мелкие ваши дела он не обращал никакого внимания, хотя бы вы были ближайшим его знакомым и упрашивали его вникнуть в ваше затруднение: «Мне некогда», — говорил он и отворачивался. Но в важные дела вступался, когда это было нужно, по его мнению, хотя бы никто этого не желал: «Я должен», — говорил он. Какие вещи он говорил и делал в этих случаях, уму непостижимо. Да вот, например, мое знакомство с ним. Я был тогда уже не молод, жил порядочно, потому ко мне собиралось по временам человек пять-шесть молодежи из моей провинции. Следовательно, я уже был для него человек драгоценный: эти молодые люди были расположены ко мне, находя во мне расположение к себе; вот он и слышал по этому случаю мою фамилию. А я, когда в первый раз увидел его у Кирсанова, еще не слышал о нем: это было вскоре по его возвращении из странствия. Он вошел после меня; я был только один незнакомый ему человек в обществе. Он, как вошел, отвел Кирсанова в сторону и, указавши глазами на меня, сказал несколько слов. Кирсанов отвечал ему тоже немногими словами и был отпущен. Через минуту Рахметов сел прямо против меня, всего только через небольшой стол у дивана, и с этого-то расстояния каких-нибудь полутора аршин начал смотреть мне в лицо изо всей силы. Я был раздосадован: он рассматривал меня без церемонии, будто перед ним не человек, а портрет, — я нахмурился. Ему не было никакого дела. Посмотревши минуты две-три, он сказал мне: «Г. N, мне нужно с вами познакомиться. Я вас знаю, вы меня — нет. Спросите обо мне у хозяина и у других, кому вы особенно верите из этой компании», — встал и ушел в другую комнату. «Что это за чудак?» — «Это Рахметов. Он хочет, чтобы вы спросили, заслуживает ли он доверия, — безусловно, и заслуживает ли он внимания, — он поважнее всех нас здесь, взятых вместе», — сказал Кирсанов, другие подтвердили. Чрез пять минут он вернулся в ту комнату, где все сидели. Со мною не заговаривал и с другими говорил мало, — разговор был не ученый и не важный. «А, десять часов уже, — произнес он через несколько времени, — в десять часов у меня есть дело в другом месте. Г. N, — он обратился ко мне, — я должен сказать вам несколько слов. Когда я отвел хозяина в сторону спросить его, кто вы, я указал на вас глазами, потому что ведь вы все равно должны были заметить, что я спрашиваю о вас, кто вы; следовательно, напрасно было бы не делать жестов, натуральных при таком вопросе. Когда вы будете дома, чтоб я мог зайти к вам?» Я тогда не любил новых знакомств, а эта навязчивость уж вовсе не нравилась мне. «Я только ночую дома; меня целый день нет дома», — сказал я. «Но ночуете дома? В какое же время вы возвращаетесь ночевать?» — «Очень поздно». — «Например?» — «Часа в два, в три». — «Это все равно, назначьте время». — «Если вам непременно угодно, утром послезавтра, в половине четвертого», — «Конечно, я должен принимать ваши слова за насмешку и грубость; а может быть, и то, что у вас есть свои причины, может быть, даже заслуживающие одобрения. Во всяком случае я буду у вас послезавтра поутру в половине четвертого». — «Нет, уж если вы так решительны, то лучше заходите попозднее: я все утро буду дома, до двенадцати часов». — «Хорошо, зайду часов в десять. Вы будете одни?» — «Да». — «Хорошо». Он пришел и, точно так же без околичностей, приступил к делу, по которому нашел нужным познакомиться. Мы потолковали с полчаса; о чем толковали, это все равно; довольно того, что он говорил: «надобно», я говорил: «нет»; он говорил: «вы обязаны», я говорил: «нисколько». Через полчаса он сказал: «Ясно, что продолжать бесполезно. Ведь вы убеждены, что я человек, заслуживающий безусловного доверия?» — «Да, мне сказали это все, и я сам теперь вижу». — «И все-таки остаетесь при своем?» — «Остаюсь». — «Знаете вы, что из этого следует? То, что вы или лжец, или дрянь!» Как это понравится? Что надобно было бы сделать с другим человеком за такие слова? вызвать на дуэль? но он говорит таким тоном, без всякого личного чувства, будто историк, судящий холодно не для обиды, а для истины, и сам был так странен, что смешно было бы обижаться, и я только мог засмеяться. «Да ведь это одно и то же», — сказал я. «В настоящем случае не одно и то же». — «Ну, так, может быть, я то и другое вместе». — «В настоящем случае то и другое вместе невозможно. Но одно из двух — непременно: или вы думаете и делаете не то, что говорите: в таком случае вы лжец; или вы думаете и делаете действительно то, что говорите: в таком случае вы дрянь. Одно из двух непременно. Я полагаю, первое». — «Как вам угодно, так и думайте», — сказал я, продолжая смеяться. «Прощайте. Во всяком случае знайте, что я сохраню доверие к вам и готов возобновить наш разговор, когда вам будет угодно». При всей дикости этого случая Рахметов был совершенно прав: и в том, что начал так, потому что ведь он прежде хорошо узнал обо мне и только тогда уже начал дело, и в том, что так кончил разговор; я действительно говорил ему не то, что думал, и он действительно имел право назвать меня лжецом, и это нисколько не могло быть обидно, даже щекотливо для меня «в настоящем случае», по его выражению, потому что такой был случай и он действительно мог сохранять ко мне прежнее доверие и, пожалуй, уважение. Да, при всей дикости его манеры, каждый оставался убежден, что Рахметов поступил именно так, как благоразумнее и проще всего было поступить, и свои страшные резкости, ужаснейшие укоризны он говорил так, что никакой рассудительный человек не мог ими обижаться, и, при всей своей феноменальной грубости, он был, в сущности, очень деликатен. У него были и предисловия в этом роде. Всякое щекотливое объяснение он начинал так: «Вам известно, что я буду говорить без всякого личного чувства. Если мои слова будут неприятны, прошу извинить их. Но я нахожу, что не следует обижаться ничем, что говорится добросовестно, вовсе не с целью оскорбления, а по надобности. Впрочем, как скоро вам покажется бесполезно продолжать слышать мои слова, я остановлюсь; мое правило: предлагать мое мнение всегда, когда я должен, и никогда не навязывать его». И действительно он не навязывал: никак нельзя было спастись от того, чтоб он, когда находил это нужным, не высказал вам своего мнения настолько, чтобы вы могли понять, о чем и в каком смысле он хочет говорить; но он делал это в двух-трех словах и потом спрашивал: «Теперь вы знаете, каково было бы содержание разговора; находите ли вы полезным иметь такой разговор?» Если вы сказали «нет», он кланялся и отходил. Вот как он говорил и вел свои дела, а дел у него была бездна, и всё дела, не касавшиеся лично до него; личных дел у него не было, это все знали; но какие дела у него, этого кружок не знал. Видно было только, что у него множество хлопот. Он мало бывал дома, все ходил и разъезжал, больше ходил. Но и у него беспрестанно бывали люди, то всё одни и те же, то всё новые; для этого у него было положено: быть всегда дома от двух до трех часов; в это время он говорил о делах и обедал. Но часто по нескольку дней его не бывало дома. Тогда вместо него сидел у него и принимал посетителей один из его приятелей, преданный ему душою и телом и молчаливый, как могила. Года через два после того, как мы видим его сидящим в кабинете Кирсанова за ньютоновым толкованием на Апокалипсис, он уехал из Петербурга, сказавши Кирсанову и еще двум-трем самым близким друзьям, что ему здесь нечего делать больше, что он сделал все, что мог, что больше делать можно будет только года через три, что эти три года теперь у него свободны, что он думает воспользоваться ими, как ему кажется нужно для будущей деятельности. Мы узнали потом, что он проехал в свое бывшее поместье, продал оставшуюся у него землю, получил тысяч тридцать пять, заехал в Казань и Москву, роздал около пяти тысяч своим семи стипендиатам, чтобы они могли кончить курс, тем и кончилась его достоверная история. Куда он девался из Москвы, неизвестно. Когда прошло несколько месяцев без всяких слухов о нем, люди, знавшие о нем что-нибудь, кроме известного всем, перестали скрывать вещи, о которых по его просьбе молчали, пока он жил между нами. Тогда-то узнал наш кружок и то, что у него были стипендиаты, узнал большую часть из того о его личных отношениях, что я рассказал, узнал множество историй, далеко, впрочем, не разъяснявших всего, даже ничего не разъяснявших, а только делавших Рахметова лицом еще более загадочным для всего кружка, историй, изумлявших своею странностью или совершенно противоречивших тому понятию, какое кружок имел о нем как о человеке совершенно черством для личных чувств, не имевшем, если можно так выразиться, личного сердца, которое билось бы ощущениями личной жизни. Рассказывать все эти истории было бы здесь неуместно. Приведу лишь две из них, по одной на каждый из двух родов: одну — дикого сорта, другую — сорта, противоречившего прежнему понятию кружка о нем. Выбираю из историй, рассказанных Кирсановым. За год перед тем как во второй и, вероятно, окончательный раз пропал из Петербурга, Рахметов сказал Кирсанову: «Дайте мне порядочное количество мази для заживления ран от острых орудий». Кирсанов дал огромнейшую банку, думая, что Рахметов хочет отнести лекарство в какую-нибудь артель плотников или других мастеровых, которые часто подвергаются порезам. На другое утро хозяйка Рахметова в страшном испуге прибежала к Кирсанову: «Батюшка-лекарь, не знаю, что с моим жильцом сделалось: не выходит долго из своей комнаты, дверь запер, я заглянула в щель: он лежит весь в крови: я как закричу, а он мне говорит сквозь дверь: „Ничего, Аграфена Антоновна“. Какое ничего! Спаси, батюшка-лекарь, боюсь смертного случаю. Ведь он такой до себя безжалостный». Кирсанов поскакал. Рахметов отпер дверь с мрачною широкою улыбкою, и посетитель увидел вещь, от которой и не Аграфена Антоновна могла развести руками: спина и бока всего белья Рахметова (он был в одном белье) были облиты кровью, под кроватью была кровь, войлок, на котором он спал, также в крови; в войлоке были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с-исподи, остриями вверх, они высовывались из войлока чуть не на полвершка; Рахметов лежал на них ночь. «Что это такое, помилуйте, Рахметов», — с ужасом проговорил Кирсанов. «Проба. Нужно. Неправдоподобно, конечно; однако же на всякий случай нужно. Вижу, могу». Кроме того, что видел Кирсанов, видно из этого также, что хозяйка, вероятно, могла бы рассказать много разного любопытного о Рахметове; но в качестве простодушной и простоплатной старуха была без ума от него, и уж, конечно, от нее нельзя было бы ничего добиться. Она и в этот-то раз побежала к Кирсанову потому только, что сам Рахметов дозволил ей это для ее успокоения: она слишком плакала, думая, что он хочет убить себя. Месяца через два после этого — дело было в конце мая — Рахметов пропадал на неделю или больше, но тогда никто этого не заметил, потому что пропадать на несколько дней случалось ему нередко. Теперь Кирсанов рассказал следующую историю, о том, как Рахметов провел эти дни. Они составляли эротический эпизод в жизни Рахметова. Любовь произошла из события, достойного Никитушки Ломова. Рахметов шел из первого Парголова в город, задумавшись и больше глядя в землю, по своему обыкновению, по соседству Лесного института. Он был пробужден от раздумья отчаянным криком женщины; взглянул: лошадь понесла даму, катавшуюся в шарабане, дама сама правила и не справилась, вожжи волочились по земле — лошадь была уже в двух шагах от Рахметова; он бросился на середину дороги, но лошадь уж пронеслась мимо, он не успел поймать повода, успел только схватиться за заднюю ось шарабана — и остановил, но упал. Подбежал народ, помогли даме сойти с шарабана, подняли Рахметова; у него была несколько разбита грудь, но, главное, колесом вырвало ему порядочный кусок мяса из ноги. Дама уже опомнилась и приказала отнести его к себе на дачу, в какой-нибудь полуверсте. Он согласился, потому что чувствовал слабость, но потребовал, чтобы послали непременно за Кирсановым, ни за каким другим медиком. Кирсанов нашел ушиб груди неважным, но самого Рахметова уже очень ослабевшим от потери крови. Он пролежал дней десять. Спасенная дама, конечно, ухаживала за ним сама. Ему ничего другого нельзя было делать от слабости, а потому он говорил с нею, — ведь все равно время пропадало бы даром, — говорил и разговорился. Дама была вдова лет девятнадцати, женщина не бедная и вообще совершенно независимого положения, умная, порядочная женщина. Огненные речи Рахметова, конечно, не о любви, очаровали ее: «Я во сне вижу его, окруженного сияньем», — говорила она Кирсанову. Он также полюбил ее. Она, по платью и по всему, считала его человеком, не имеющим совершенно ничего, потому первая призналась и предложила ему венчаться, когда он, на одиннадцатый день, встал и сказал, что может ехать домой. «Я был с вами откровеннее, чем с другими; вы видите, что такие люди, как я, не имеют права связывать чью-нибудь судьбу с своею». — «Да, это правда, — сказала она, — вы не можете жениться. Но пока вам придется бросить меня, до тех пор любите меня». — «Нет, и этого я не могу принять, — сказал он, — я должен подавить в себе любовь: любовь к вам связывала бы мне руки, они и так не скоро развяжутся у меня, — уж связаны. Но развяжу. Я не должен любить». Что было потом с этою дамою? В ее жизни должен был произойти перелом; по всей вероятности, она и сама сделалась особенным человеком. Мне хотелось узнать. Но я этого не знаю, Кирсанов не сказал мне ее имени, а сам тоже не знал, что с нею: Рахметов просил его не видаться с нею, не справляться о ней: «Если я буду полагать, что вы будете что-нибудь знать о ней, я не удержусь, стану спрашивать, а это не годится». Узнав такую историю, все вспомнили, что в то время, месяца полтора или два, а может быть, и больше, Рахметов был мрачноватее обыкновенного, не приходил в азарт против себя, сколько бы ни кололи ему глаза его гнусною слабостью, то есть сигарами, и не улыбался широко и сладко, когда ему льстили именем Никитушки Ломова. А я вспомнил и больше: в то лето, три-четыре раза, в разговорах со мною, он, через несколько времени после первого нашего разговора, полюбил меня за то, что я смеялся (наедине с ним) над ним, и в ответ на мои насмешки вырывались у него такого рода слова: «Да, жалейте меня, вы правы, жалейте: ведь и я тоже не отвлеченная идея, а человек, которому хотелось бы жить. Ну, да это ничего, пройдет», — прибавлял он. И точно, прошло. Только однажды, когда уже я слишком много расшевелил его насмешками, даже позднею осенью, все еще вызвал я из него эти слова. Проницательный читатель, может быть, догадывается из этого, что я знаю о Рахметове больше, чем говорю. Может быть. Я не смею противоречить ему, потому что он проницателен. Но если я знаю, то мало ли чего я знаю такого, чего тебе, проницательный читатель, во веки веков не узнать. А вот чего я действительно не знаю, так не знаю: где теперь Рахметов, и что с ним, и увижу ли я его когда-нибудь. Об этом я не имею никаких других ни известий, ни догадок, кроме тех, какие имеют все его знакомые. Когда прошло месяца три-четыре после того, как он пропал из Москвы и не приходило никаких слухов о нем, мы все предположили, что он отправился путешествовать по Европе. Догадка эта, кажется, верна. По крайней мере, она подтверждается вот каким случаем. Через год после того как пропал Рахметов, один из знакомых Кирсанова встретил в вагоне, по дороге из Вены в Мюнхен, молодого человека, русского, который говорил, что объехал славянские земли, везде сближался со всеми классами, в каждой земле оставался по стольку, чтобы достаточно узнать понятия, нравы, образ жизни, бытовые учреждения, степень благосостояния всех главных составных частей населения, жил для этого и в городах и в селах, ходил пешком из деревни в деревню, потом точно так же познакомился с румынами и венграми, объехал и обошел северную Германию, оттуда пробрался опять к югу, в немецкие провинции Австрии, теперь едет в Баварию, оттуда в Швейцарию, через Вюртемберг и Баден во Францию, которую объедет и обойдет точно так же, оттуда за тем же проедет в Англию и на это употребит еще год; если останется из этого года время, он посмотрит и на испанцев и на итальянцев, если же не останется времени — так и быть, потому что это не так «нужно», а те земли осмотреть «нужно» — зачем же? — «для соображений»; а что через год во всяком случае ему «нужно» быть уже в Северо-Американских штатах, изучить которые более «нужно» ему, чем какую-нибудь другую землю, и там он останется долго, может быть, более года, а может быть, и навсегда, если он там найдет себе дело, но вероятнее, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три-четыре, «нужно» будет ему быть. Все это очень похоже на Рахметова, даже эти «нужно», запавшие в память рассказчика. Летами, голосом, чертами лица, насколько запомнил их рассказчик, проезжий тоже подходил к Рахметову; но рассказчик тогда не обратил особого внимания на своего спутника, который к тому же недолго и был его спутником, всего часа два: сел в вагон в каком-то городишке, вышел в какой-то деревне; потому рассказчик мог описывать его наружность лишь слишком общими выражениями, и полной достоверности тут нет: по всей вероятности, это был Рахметов, а впрочем, кто ж его знает? Может быть, и не он. Был еще слух, что молодой русский, бывший помещик, явился к величайшему из европейских мыслителей XIX века, отцу новой философии, немцу, и сказал ему так: «У меня тридцать тысяч талеров; мне нужно только пять тысяч; остальные я прошу вас взять у меня» (философ живет очень бедно). — «Зачем же?» — «На издание ваших сочинений». Философ, натурально, не взял; но русский будто бы все-таки положил у банкира деньги на его имя и написал ему так: «Деньгами распоряжайтесь, как хотите, хоть бросьте в воду, а мне их уже не можете возвратить, меня вы не отыщете», — и будто б эти деньги так и теперь лежат у банкира. Если этот слух справедлив, то нет никакого сомнения, что к философу являлся именно Рахметов. Так вот каков был господин, сидевший теперь в кабинете у Кирсанова. Да, особенный человек был этот господин, экземпляр очень редкой породы. И не затем описывается мною так подробно один экземпляр этой редкой породы, чтобы научить тебя, проницательный читатель, приличному (неизвестному тебе) обращению с людьми этой породы: тебе ни одного такого человека не видать; твои глаза, проницательный читатель, не так устроены, чтобы видеть таких людей; для тебя они невидимы; их видят только честные и смелые глаза; а для того тебе служит описание такого человека, чтобы ты хоть понаслышке знал, какие люди есть на свете. К чему оно служит для читательниц и простых читателей, это они сами знают. Да, смешные это люди, как Рахметов, очень забавны. Это я для них самих говорю, что они смешны, говорю потому, что мне жалко их; это я для тех благородных людей говорю, которые очаровываются ими: не следуйте за ними, благородные люди, говорю я, потому что скуден личными радостями путь, на который они зовут вас; но благородные люди не слушают меня и говорят: нет, не скуден, очень богат, а хоть бы и был скуден в ином месте, так не длинно же оно, у нас достанет силы пройти это место, выйти на богатые радостью, бесконечные места. Так видишь ли, проницательный читатель, это я не для тебя, а для другой части публики говорю, что такие люди, как Рахметов, смешны. А тебе, проницательный читатель, я скажу, что это недурные люди; а то ведь ты, пожалуй, и не поймешь сам-то; да, недурные люди. Мало их, но ими расцветает жизнь всех; без них она заглохла бы, прокисла бы; мало их, но они дают всем людям дышать, без них люди задохнулись бы. Велика масса честных и добрых людей, а таких людей мало; но они в ней — теин в чаю, букет в благородном вине; от них ее сила и аромат; это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль соли земли.

Действие романа начинается 11 июля 1856 года. В номере одной из гостиниц Петербурга обнаруживают послание, в котором пишется о том, что автор скоро станет причиной разговоров на Литейном мосту и что искать виновных в этом событии не надо. Вскоре действительно становится известно, что ночью на Литейном мосту застрелился человек. Из воды выловили его головной убор со следом пули.

В это время в доме на Каменном острове занимается шитьем Вера Павловна. Входит служанка и подает ей письмо, прочитав которое Вера Павловна начинает рыдать, отталкивая от себя вошедшего к ней в комнату молодого человека со словами, что это он виноват во всем.

Далее в романе рассказывается та история, которая привела к такому исходу. Вера Павловна выросла в Петербурге. Отец ее управлял многоэтажным домом, а мать давала деньги под проценты. Главной заботой матери было выдать Веру выгодно замуж, и ради этого Марья Алексеевна не жалела никаких средств. Вскоре на Веру обратил внимание сын хозяев дома Сторешников. Мать, узнав об этом, велела Вере быть с ним поласковей, но Вера понимает, что истинной целью Сторешникова является вовсе не женитьба на ней. Помогает Вере выйти из этой ситуации Дмитрий Сергеевич Лопухов студент-медик, приглашенный в качестве учителя для брата Веры Феди. Сначала он пытается найти для Веры место гувернантки, а когда это ему не удается, бросает учебу, берется за частные уроки и перевод учебников и женится на Вере. Вере снится первый из серии снов. В этом сне она разговаривает с красавицей, которая является никем иным, как любовью к людям. Вера словно выпущена из темного подвала, и она обещает, что теперь и сама будет делать все, чтобы выпускать из подвалов других девушек.

Лопухов и Вера поселяются в съемной квартире, хозяйка которой, глядя на их отношения, очень удивлена - молодые спят в разных комнатах, обязательно стучатся и ждут ответа перед тем, как войти к супругу, и никогда не выходят в общую комнату раздетыми. Вера объясняет ей, что это и есть настоящая семейная жизнь супругов, которые хотят как можно дольше испытывать любовь друг к другу.

Вера Павловна не только ведет хозяйство и дает частные уроки - она еще и решает заняться собственным делом. Вера организует швейную мастерскую, взяв к себе в помощники девушек, которые получают, как и она, процент от доходов мастерской. А спустя короткое время она видит другой сон - поле, на котором растут колосья. На поле есть грязь реальная это забота о том, что нужно человеку, из этой грязи и растут колосья, и грязь фантастическая - забота о пустом, ненужном деле, и из этой грязи ничего не растет.

В дом к Лопуховым часто приходит Александр Матвеевич Кирсанов - друг Дмитрия. Он много времени проводит с Верой, а потом вдруг неожиданно исчезает и вновь возвращается лишь тогда, когда Дмитрий заболевает. Причина такого исчезновения - любовь к Вере. Вера тоже чувствует, что любит Кирсанова. Это подтверждает и ее следующий сон, в котором она читает дневник, где говорится, что она не любит мужа, и испытывает к нему лишь чувство благодарности. Из сложившейся ситуации находит выход Дмитрий - он идет на Литейный мост, и там раздается выстрел.

К Вере приходит Рахметов - один из друзей Кирсанова, «особенный человек». Когда-то Рахметов был богат, но продал имение и все деньги раздал. Теперь он ведет крайне аскетичный образ жизни. Рахметов отдает Вере письмо от Лопухова. Она читает письмо и успокаивается, на ее лице появляется улыбка. После этого она становится женой Кирсанова. В полученном письме говорится о том, что Вера и Дмитрий - очень разные люди. Письмо написал студент-медик, представившийся другом Лопухова и сообщающий, что после расставания с Верой Лопухов отлично себя чувствует.

Уклад жизни семейства Кирсановых ничем не отличается от того уклада, к которому Вера привыкла, живя с Лопуховым. Но она чувствует, что Кирсанов не только любит ее, но и готов всегда выслушать и помочь. Ей снится очередной сон, в котором она видит картины из жизни женщин в разные времена. В этом сне вновь появляется красавица из первого сна, объясняющая Вере, что такое равноправие полов и свобода женщин.

Вскоре среди людей, посещающих дом Кирсановых, появляется семья Бьюмонт. Встретившись с Чарльзом Бьюмонтом, Кирсанов понимает, что это Лопухов. Вскоре Бьюмонты и Кирсановы решают поселиться в одном доме и вместе вести хозяйство.

Глава третья
ЗАМУЖЕСТВО И ВТОРАЯ ЛЮБОВЬ

Часа через три после того, как ушел Кирсанов, Вера Павловна опомнилась, и одною из первых ее мыслей было: нельзя же так оставить мастерскую. Да, хоть Вера Павловна и любила доказывать, что мастерская идет сама собою, но, в сущности, ведь знала, что только обольщает себя этою мыслью, а на самом деле мастерской необходима руководительница, иначе все развалится. Впрочем, теперь дело уж очень установилось, и можно было иметь мало хлопот по руководству им. У Мерцаловой было двое детей; надо час-полтора в день, да и те не каждый день, она может уделять. Она наверное не откажется, ведь она и теперь много занимается в мастерской. Вера Павловна начала разбирать свои вещи для продажи, а сама послала Машу сначала к Мерцаловой просить ее приехать, потом к торговке старым платьем и всякими вещами под стать Рахели, одной из самых оборотливых евреек, но доброй знакомой Веры Павловны, с которой Рахель была безусловно честна, как почти все еврейские мелкие торговцы и торговки со всеми порядочными людьми. Рахель и Маша должны заехать на городскую квартиру, собрать оставшиеся там платья и вещи, по дороге заехать к меховщику, которому отданы были на лето шубы Веры Павловны, потом со всем этим ворохом приехать на дачу, чтобы Рахель хорошенько оценила и купила все гуртом.

Когда Маша выходила из ворот, ее встретил Рахметов, уже с полчаса бродивший около дачи.

Вы уходите, Маша? Надолго?

Да, должно быть, ворочусь уж поздно вечером. Много дела.

Вера Павловна остается одна?

Так я зайду, посижу вместо вас, может быть, случится какая-нибудь надобность.

Пожалуйста; а то я боялась за нее. И я забыла, г. Рахметов: позовите кого-нибудь из соседей, там есть кухарка и нянька, мои приятельницы, подать обедать, ведь она еще не обедала.

Ничего; и я не обедал, пообедаем одни. Да вы-то обедали ли?

Да, Вера Павловна так не отпустила.

Хоть это хорошо. Я думал, уж и это забудут из-за себя.

Кроме Маши и равнявшихся ей или превосходивших ее простотою души и платья, все немного побаивались Рахметова: и Лопухов, и Кирсанов, и все, не боявшиеся никого и ничего, чувствовали перед ним, по временам, некоторую трусоватость. С Верою Павловною он был очень далек: она находила его очень скучным, он никогда не присоединялся к ее обществу. Но он был любимцем Маши, хотя меньше всех других гостей был приветлив и разговорчив с нею.

Я пришел без зову, Вера Павловна, - начал он: - но я видел Александра Матвеича и знаю все. Поэтому рассудил, что, может быть, пригожусь вам для каких-нибудь услуг и просижу у вас вечер.

Услуги его могли бы пригодиться, пожалуй, хоть сейчас же: помогать Вере Павловне в разборке вещей. Всякий другой на месте Рахметова в одну и ту же секунду и был бы приглашен, и сам вызвался бы заняться этим. Но он не вызвался и не был приглашен; Вера Павловна только пожала ему руку и с искренним чувством сказала, что очень благодарна ему за внимательность.

Я буду сидеть в кабинете, - отвечал он: если что понадобится, вы позовете; и если кто придет, я отворю дверь, вы не беспокойтесь сама.

С этими словами он преспокойно ушел в кабинет, вынул из кармана большой кусок ветчины, ломоть черного хлеба, - в сумме это составляло фунта четыре, уселся, съел все, стараясь хорошо пережевывать, выпил полграфина воды, потом подошел к полкам с книгами и начал пересматривать, что выбрать для чтения: "известно...", "несамобытно...", "несамобытно...", "несамобытно...", "несамобытно..." это "несамобытно" относилось к таким книгам, как Маколей, Гизо, Тьер, Ранке, Гервинус. "А, вот это хорошо, что попалось; - это сказал он, прочитав на корешке несколько дюжих томов "Полное собрание сочинений Ньютона"; - торопливо стал он перебирать темы, наконец, нашел и то, чего искал, и с любовною улыбкою произнес: - "вот оно, вот оно", - "Observations on the Prophethies of Daniel and the Apocalypse of St. John", то есть "Замечания о пророчествах Даниила и Апокалипсиса св. Иоанна". "Да, эта сторона знания до сих пор оставалась у меня без капитального основания. Ньютон писал этот комментарий в старости, когда был наполовину в здравом уме, наполовину помешан. Классический источник по вопросу о смешении безумия с умом. Ведь вопрос всемирноисторический: это смешение во всех без исключения событиях, почти во всех книгах, почти во всех головах. Но здесь оно должно быть в образцовой форме: во-первых, гениальнейший и нормальнейший ум из всех известных нам умов; во-вторых, и примешавшееся к нему безумие - признанное, бесспорное безумие. Итак, книга капитальная по своей части. Тончайшие черты общего явления должны выказываться здесь осязательнее, чем где бы то ни было, и никто не может подвергнуть сомнению, что это именно черты того явления, которому принадлежат черты смешения безумия с умом. Книга, достойная изучения". Он с усердным наслаждением принялся читать книгу, которую в последние сто лет едва ли кто читал, кроме корректоров ее: читать ее для кого бы то ни было, кроме Рахметова, то же самое, что есть песок или опилки. Но ему было вкусно.

Таких людей, как Рахметов, мало: я встретил до сих пор только восемь образцов этой породы (в том числе двух женщин); они не имели сходства ни в чем, кроме одной черты. Между ними были люди мягкие и люди суровые, люди мрачные и люди веселые, люди хлопотливые и люди флегматические, люди слезливые (один с суровым лицом, насмешливый до наглости; другой с деревянным лицом, молчаливый и равнодушный ко всему; оба они при мне рыдали несколько раз, как истерические женщины, и не от своих дел, а среди разговоров о разной разности; наедине, я уверен, плакали часто), и люди, ни от чего не перестававшие быть спокойными. Сходства не было ни в чем, кроме одной черты, но она одна уже соединяла их в одну породу и отделяла от всех остальных людей. Над теми из них, с которыми я был близок, я смеялся, когда бывал с ними наедине; они сердились или не сердились, но тоже смеялись над собою. И действительно, в них было много забавного, все главное в них и было забавно, все то, почему они были людьми особой породы. Я люблю смеяться над такими людьми.

Тот из них, которого я встретил в кругу Лопухова и Кирсанова и о котором расскажу здесь, служит живым доказательством, что нужна оговорка к рассуждениям Лопухова и Алексея Петровича о свойствах почвы, во втором сне Веры Павловны[см. 2-ой сон Веры Павловны ], оговорка нужна та, что какова бы ни была почва, а все-таки в ней могут попадаться хоть крошечные клочочки, на которых могут вырастать здоровые колосья. Генеалогия главных лиц моего рассказа: Веры Павловны Кирсанова и Лопухова не восходит, по правде говоря, дальше дедушек с бабушками, и разве с большими натяжками можно приставить сверху еще какую-нибудь прабабушку (прадедушка уже неизбежно покрыт мраком забвения, известно только, что он был муж прабабушки и что его звали Кирилом, потому что дедушка был Герасим Кирилыч). Рахметов был из фамилии, известной с XIII века, то есть одной из древнейших не только у нас, а и в целой Европе. В числе татарских темников, корпусных начальников, перерезанных в Твери вместе с их войском, по словам летописей, будто бы за намерение обратить народ в магометанство (намерение, которого они, наверное, и не имели), а по самому делу, просто за угнетение, находился Рахмет. Маленький сын этого Рахмета от жены русской, племянницы тверского дворского, то есть обер-гофмаршала и фельдмаршала, насильно взятой Рахметом, был пощажен для матери и перекрещен из Латыфа в Михаила. От этого Латыфа-Михаила Рахметовича пошли Рахметовы. Они в Твери были боярами, в Москве стали только окольничими, в Петербурге в прошлом веке бывали генерал-аншефами, - конечно, далеко не все: фамилия разветвилась очень многочисленная, так что генерал-аншефских чинов не достало бы на всех. Прапрадед нашего Рахметова был приятелем Ивана Ивановича Шувалова, который и восстановил его из опалы, постигнувшей было его за дружбу с Минихом. Прадед был сослуживцем Румянцева, дослужился до генерал-аншефства и убит был при Нови. Дед сопровождал Александра в Тильзит и пошел бы дальше всех, но рано потерял карьеру за дружбу с Сперанским. Отец служил без удачи и без падений, в 40 лет вышел в отставку генерал-лейтенантом и поселился в одном из своих поместий, разбросанных по верховью Медведицы. Поместья были, однако ж, не очень велики, всего душ тысячи две с половиною, а детей на деревенском досуге явилось много, человек 8; наш Рахметов был предпоследний, моложе его была одна сестра; потому наш Рахметов был уже человек не с богатым наследством: он получил около 400 душ да 7 000 десятин земли. Как он распорядился с душами и с 5 500 десятин земли, это не было известно никому, не было известно и то, что за собою оставил он 1 500 десятин, да не было известно и вообще то, что он помещик и что, отдавая в аренду оставленную за собою долю земли, он имеет все-таки еще до 3 000 р. дохода, этого никто не знал, пока он жил между нами. Это мы узнали после, а тогда полагали, конечно, что он одной фамилии с теми Рахметовыми, между которыми много богатых помещиков, у которых, у всех однофамильцев вместе, до 75 000 душ по верховьям Медведицы, Хопра, Суры и Цны, которые бессменно бывают уездными предводителями тех мест, и не тот так другой постоянно бывают губернскими предводителями то в той, то в другой из трех губерний, по которым текут их крепостные верховья рек. И знали мы, что наш знакомый Рахметов проживает в год рублей 400; для студента это было тогда очень немало, но для помещика из Рахметовых уже слишком мало; потому каждый из нас, мало заботившихся о подобных справках, положил про себя без справок, что наш Рахметов из какой-нибудь захиревшей и обеспоместившейся ветви Рахметовых, сын какого-нибудь советника казенной палаты, оставившего детям небольшой капиталец. Не интересоваться же в самом деле было нам этими вещами.

Теперь ему было 22 года, а студентом он был с 16 лет; но почти на З года он покидал университет. Вышел из 2-го курса, поехал в поместье, распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от братьев и достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; потом скитался по России разными манерами: и сухим путем, и водою, и тем и другою по обыкновенному и по необыкновенному, - например, и пешком, и на расшивах, и на косных лодках, имел много приключений, которые все сам устраивал себе; между прочим, отвез двух человек в казанский, пятерых - в московский университет, - это были его стипендиаты, а в Петербург, где сам хотел жить, не привез никого, и потому никто из нас не знал, что у него не 400, а 3 000 р. дохода. Это стало известно только уже после, а тогда мы видели, что он долго пропадал, а за два года до той поры, как сидел он в кабинете Кирсанова за толкованием Ньютона на "Апокалипсис", возвратился в Петербург, поступил на филологический факультет, - прежде был на естественном, и только.

Но если никому из петербургских знакомых Рахметова не были известны его родственные и денежные отношения, зато все, кто его знал, знали его под двумя прозвищами; одно из них уже попадалось в этом рассказе - "ригорист"; его он принимал с обыкновенною своею легкою улыбкою мрачноватого удовольствия. Но когда его называли Никитушкою или Ломовым, или по полному прозвищу Никитушкою Ломовым, он улыбался широко и сладко и имел на то справедливое основание, потому что не получил от природы, а приобрел твердостью воли право носить это славное между миллионами людей имя. Но оно гремит славою только на полосе в 100 верст шириною, идущей по восьми губерниям; читателям остальной России надобно объяснить, что это за имя, Никитушка Ломов, бурлак, ходивший по Волге лет 20-15 тому назад, был гигант геркулесовской силы; 15 вершков ростом, он был так широк в груди и в плечах, что весил 15 пудов, хотя был человек только плотный, а не толстый. Какой он был силы, об этом довольно сказать одно: он получал плату за 4 человек. Когда судно приставало к городу и он шел на рынок, по-волжскому на базар, по дальним переулкам раздавались крики парней; "Никитушка Ломов идет, Никитушка Ломов идет!" и все бежали да улицу, ведущую с пристани к базару, и толпа народа валила вслед за своим богатырем.

Рахметов в 16 лет, когда приехал в Петербург, был с этой стороны обыкновенным юношею довольно высокого роста, довольно крепким, но далеко не замечательным по силе: из десяти встречных его сверстников, наверное, двое сладили бы с ним. Но на половине 17-го года он вздумал, что нужно приобрести физическое богатство, и начал работать над собою. Стал очень усердно заниматься гимнастикою; это хорошо, но ведь гимнастика только совершенствует материал, надо запасаться материалом, и вот на время, вдвое большее занятий гимнастикою, на несколько часов в день, он становится чернорабочим по работам, требующим силы: возил воду, таскал дрова, рубил дрова, пилил лес, тесал камни, копал землю, ковал железо; много работ он проходил и часто менял их, потому что от каждой новой работы, с каждой переменой получают новое развитие какие-нибудь мускулы. Он принял боксерскую диету: стал кормить себя - именно кормить себя - исключительно вещами, имеющими репутацию укреплять физическую силу, больше всего бифштексом, почти сырым, и с тех пор всегда жил так. Через год после начала этих занятий он отправился в свое странствование и тут имел еще больше удобства заниматься развитием физической силы: был пахарем, плотником, перевозчиком и работником всяких здоровых промыслов; раз даже прошел бурлаком всю Волгу, от Дубовки до Рыбинска. Сказать, что он хочет быть бурлаком, показалось бы хозяину судна и бурлакам верхом нелепости, и его не приняли бы; но он сел просто пассажиром, подружившись с артелью, стал помогать тянуть лямку и через неделю запрягся в нее как следует настоящему рабочему; скоро заметили, как он тянет, начали пробовать силу, - он перетягивал троих, даже четверых самых здоровых из своих товарищей; тогда ему было 20 лет, и товарищи его по лямке окрестили его Никитушкою Ломовым, по памяти героя, уже сошедшего тогда со сцены. На следующее лето он ехал на пароходе; один из простонародия, толпившегося на палубе, оказался его прошлогодним сослуживцем до лямке, а таким-то образом его спутники-студенты узнали, что его следует звать Никитушкою Ломовым. Действительно, он приобрел и не щадя времени поддерживал в себе непомерную силу. "Так нужно, - говорил он: - это дает уважение и любовь простых людей. Это полезно, может пригодиться".

Это ему засело в голову с половины 17-го года, потому что с этого времени и вообще начала развиваться его особенность. 16 лет он приехал в Петербург обыкновенным, хорошим, кончившим курс гимназистом, обыкновенным добрым и честным юношею, и провел месяца три-четыре по-обыкновенному, как проводят начинающие студенты. Но стал он слышать, что есть между студентами особенно умные головы, которые думают не так, как другие, и узнал с пяток имен таких людей, - тогда их было еще мало. Они заинтересовали его, он стал искать знакомства с кем-нибудь из них; ему случилось сойтись с Кирсановым, и началось его перерождение в особенного человека, в будущего Никитушку Ломова и ригориста. Жадно слушал он Кирсанова в первый вечер, плакал, прерывал его слова восклицаниями проклятий тому, что должно погибнуть, благословений тому, что должно жить. - "С каких же книг мне начать читать?"

Все это очень похоже на Рахметова, даже эти "нужно", запавшие в памяти рассказчика. Летами, голосом, чертами лица, насколько запомнил их рассказчик, проезжий тоже подходил к Рахметову; но рассказчик тогда не обратил особого внимания на своего спутника, который к тому же недолго и был его спутником, всего часа два: сел в вагон в каком-то городишке, вышел в какой-то деревне; потому рассказчик мог описывать его наружность лишь слишком общими выражениями, и полной достоверности тут нет: по всей вероятности, это был Рахметов, а впрочем, кто ж его знает? Может быть, и не он.

Был еще слух, что молодой русский, бывший помещик, явился к величайшему из европейских мыслителей XIХ века, отцу новой философии , немцу, и сказал ему так: "у меня 30 000 талеров; мне нужно только 5 000; остальные я прошу взять у меня" (философ живет очень бедно). - "Зачем же?" - "На издание ваших сочинений". - Философ, натурально, не взял; но русский будто бы все-таки положил у банкира деньги на его имя и написал ему так: "Деньгами распоряжайтесь, как хотите, хоть, бросьте в воду, а мне их уже не можете возвратить, меня вы не отыщете", - и будто б эти деньги так и теперь лежат у банкира. Если этот слух справедлив, то нет никакого сомнения, что к философу являлся именно Рахметов.

Так вот каков был господин, сидевший теперь в кабинете у Кирсанова.

Да, особенный человек был этот господин, экземпляр очень редкой породы. И не за тем описывается много так подробно один экземпляр этой редкой породы, чтобы научить тебя, проницательный читатель, приличному (неизвестному тебе) обращению с людьми этой породы: тебе ни одного такого человека не видать; твои глаза, проницательный читатель, не так устроены, чтобы видеть таких людей; для тебя они невидимы; их видят только честные и смелые глаза; а для того тебе служит описание такого человека, чтобы ты хоть понаслышке знал какие люди есть на свете. К чему оно служит для читательниц и простых читателей, это они сами знают.

Да, смешные это люди, как Рахметов, очень забавны. Это я для них самих говорю, что они смешны, говорю потому, что мне жалко их; это я для тех благородных людей говорю, которые очаровываются ими: не следуйте за ними, благородные люди, говорю я, потому что скуден личными радостями путь, на который они зовут вас: но благородные люди не слушают меня и говорят: нет, не скуден, очень богат, а хоть бы и был скуден в ином месте, так не длинно же оно, у нас достанет силы пройти это место, выйти на богатые радостью, бесконечные места. Так видишь ли, проницательный читатель, это я не для тебя, а для другой части публики говорю, что такие люди, как Рахметов, смешны. А тебе, проницательный читатель, я скажу, что это недурные люди; а то ведь ты, пожалуй, и не поймешь сам-то; да, недурные люди. Мало их, но ими расцветает жизнь всех; без них она заглохла бы, прокисла бы; мало их, но они дают всем людям дышать, без них люди задохнулись бы. Велика масса честных и добрых людей, а таких людей мало; но они в ней - теин в чаю, букет в благородном вине; от них ее сила и аромат; это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль соли земли.

Загрузка...
Top